ЦК закрыт, все ушли... [Очень личная книга] - Николай Зенькович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За тонкой вагонной стенкой ночь. Морозная, лютая. Русская земля стынет под сугробами. Не спят люди в ячейках-купе, спорят, задают друг другу непростые вопросы, на многие из которых не так просто дать ответ. Кому была выгодна смерть Кирова, кто в ней был заинтересован? Почему до сих пор не выяснены обстоятельства выстрела в Смольном в декабре тридцать четвертого года? Какое место должен занять в истории Жданов, приехавший в Ленинград вместе со Сталиным на следующий день после гибели Кирова и занявший опустевший кабинет первого секретаря обкома и горкома? Как относились ленинградцы к личности того, кто заменил их любимца?
Трудно, неимоверно трудно выламывать себя из среды закостеневших догм! Попробуйте выковырять ракушку из мертвых объятий камня. В сознании миллионов людей окаменели стереотипные представления о Жданове как о достойном преемнике Кирова, которого и ленинградцы, и бойцы Красной Армии любили так же горячо, как и его предшественника.
Я знал, что одной из величайших трагедий блокадников было полное уничтожение громадных Бадаевских складов. В первый же налет вражеских бомбардировщиков на город от складов, где хранились запасы продовольствия, остались руины да пепел. Владимир Лаврентьевич Павлюкевич, управляющий делами ЦК Компартии Белоруссии, рассказывал мне, как четырнадцатилетним учащимся ленинградского ремесленного училища он вместе с друзьями-односельчана-ми Федей Самусевичем и Алешей Ясюченей до первого снега собирал в жестяной котелок сладкую землю — пропитанную патокой грязь. Образы обессилевших, голодных ленинградцев, которые, словно привидения, блуждали среди пепелищ Бадаевских складов, помнились по блокадным дневникам многих авторов. Честное слово, никогда не приходила в голову простая мысль: а почему продукты держали в одном месте?
Как же мало знаем мы о героической и трагической блокаде! Ну кому известно, что уже в начале июля сорок первого года в Ленинграде побывала группа лондонских пожарных. Цель их приезда— поделиться опытом по спасению городов во время бомбежек. Как известно, к тому времени Лондону досталось больше всех от налетов немецкой авиации. Делегация рассказала: продукты питания у них развезены по маленьким лавчонкам, где торговые работники отпускают по карточкам. Сосредотачивать весь запас опасно даже в двух-трех местах, ибо нет ничего тайного, что не стало бы явным. А тем более в одном месте. Специалисты доложили мнение лондонских гостей, но Жданов не принял их во внимание. Говорят, он бросил при этом оскорбительную для ленинградцев фразу:
— Еще разворуют...
Забыться в коротком сне удалось лишь под утро. Первым зашевелился, закряхтел дедок, бормоча что-то себе под нос. Попытался слезть с верхней полки, неосторожно зацепился за чемодан, он полетел вниз, и все проснулись от грохота. Дедушка суетливо высунулся в коридор, заметив, что очереди в туалет нет, схватил полотенце, зубную щетку с пастой» бритвенный прибор и шмыгнул из купе. На какое-то время мы остались вдвоем со вторым попутчиком.
— Кажется, вы белорус?— как бы между прочим спросил он.
Я утвердительно кивнул головой. Сосед улыбнулся. Он, мол, так и полагал. По произношению догадался. А не хочет ли представитель братского белорусского народа узнать об одном забавном случае, который прозошел с Янкой Купалой? Я ответил, что не против. И он рассказал, что впервые на русском языке Янку Купалу напечатали в одном из дореволюционных календарей для всех. Издатели хотели сделать доброе дело, они представили стихи молодого белорусского поэта, а рядом поместили портрет другого белорусского поэта. Вот жаль, фамилию забыл. Как же его, ну, мужичий адвокат, повстанец 1863 года.
— Франтишек Богушевич? — подсказал я.
— Он самый, — обрадовался сосед.
Узнав о моей профессии, пожелал успеха, а на перроне, похлопав по плечу, шутливо пожелал не оказаться в положении моего знаменитого земляка, которого перепутали в северной столице. Ну, это он зря, на вокзале меня встречали. Из обкома партии. Вокзальная суета развела нас в разные стороны и уже больше не сводила.
Начались командировочные будни, заполненные десятками встреч, знакомств с новыми людьми. Возвращался в гостиницу усталый. Но давнишней привычке не изменял, стремился ежедневно делать хотя бы краткие записи в блокноте.
Что такое история: события или люди? Судя по тому, как ее преподавали у нас, это скорее даты и цифры. В университете, да и в московской высшей партийной школе меня не покидало ощущение, будто еду в трамвае — все по одному и тому же маршруту, проложенному казенной учебной программой и скучным до отвращения учебником, этими двумя рельсами учебного процесса. Хотелось видеть исторические личности открытыми со всех сторон, видеть их поиски, ошибки, колебания, находки, потери. Нам же предлагались даты и бесконечное множество цифр — тонны рекордов Стаханова, проценты выработки Сметанина, Гудова, других замечательных людей нашей страны.
О дореволюционной истории и говорить не приходится, из учебников, даже предназначенных для университетов, вытекало, что она в течение многих веков была... безлюдной. Казенные строки о Пугачеве, Разине, Болотникове. Не повезло многим выдающимся личностям — Державину, Потемкину, Ломоносову, Суворову, Кутузову, Румянцеву. Я уже не говорю о прочих государственных деятелях, ученых, путешественниках.
А писатели? Где живые люди, характеры, личности? Или нам не следует знать в художнике еще и человека с его достоинствами и слабостями? Где, какой учитель говорил о вечной молодости Пушкина, склонности к карточной игре Достоевского, о человеческой драме Некрасова, старческой мудрости Гончарова? Помню, как уклонялась от прямого ответа моя учительница белорусской литературы на вопрос об обстоятельствах смерти Янки Купалы, как гневно схватила классный журнал и помчалась к директору школы, куда меня сразу же вызвали и учинили строжайший допрос. А я всего лишь спросил — правда ли, что народный песняр Белоруссии в тридцатые годы пытался покончить жизнь самоубийством.
В преподавании литературы и сегодня на первом плане основной конфликт времени, трагедия поколения, пороки общества — традиционный набор общественных и социальных проблем. А нравственные? Они рассматриваются лишь в том случае, если герой является носителем общественного порока или конфликта, важного с точки зрения учебной программы. И это в университетских курсах...
Нельзя не согласиться с афоризмом: мы такие, какое наше отношение к родной истории. Не к событиям и цифрам, а именно к существовавшим в истории людям. Знаем ли мы их, помним ли, ставим ли себе в пример? Видно, неспроста сейчас, когда мы мучительно думаем о том, что же происходит с нашей интеллигентностью, культурой, уровнем знаний, мы все более остро оглядываемся назад. Не для кого-то, а для нас с вами зажжены там и светят многие века маяки мысли. А это уже немало — знать, что в Отечестве нашем были великие люди, и помнить о них. Иначе какие же мы потомки?
До чего же живуче кредо серых: хорошо прожить — незаметно прожить! Все мое существо противится этой формуле, которой столетиями оправдывали и сегодня оправдывают бесцельное существование никчемные обыватели, эти маленькие исправные фабрики по переработке бифштексов на навоз. Предстань же предо мною еще раз горячий и возвышенный Александр Бестужев, штабс-капитан и писатель-романтик, и пускай в минуту сомнений и слабости смело и решительно прозвенит твой голос из того незабываемого морозного петербургского декабря:
— Переходим Рубикон! Рубить все! Во всяком случае, о нас будет страница в истории!
Каждый раз, бывая в Ленинграде, я прихожу на площадь Декабристов. Дважды бывал здесь летом — город, безусловно, прекрасен в эту пору года. И вот впервые в жизни в конце ноября. Падает снег. Слабые лучи прожекторов подсветки теряются в густой темени, с трудом узнаю внушительные колонны Исаакиевского собора, шпиль Адмиралтейства, очертания здания Сената. Показалось мне, или в самом деле слышится барабанный бой? Нет, это не ошибка, ветер донес выразительные звуки «Похода».
Бьет и бьет барабан, будто все происходит морозным декабрьским утром 1825 года. Наверно, таким же был иней на деревьях, так же надоедливо каркали вороны и прыгали под ногами шустрые воробьи.
Вот здесь, у памятника Петру Великому, офицеры строили в каре гвардейский Московский полк, вышедший на Сенатскую площадь под развернутым знаменем. Точил свою саблю о грант «Гром-камня» Александр Бестужев, подбадривая братьев Николая и Михаила; переговаривались Рылеев, Каховский, Кюхельбекер; нервно похаживал вдоль каре корнет Александр Одоевский, время от времени повторяя:
— Умрем! Ах, как славно мы умрем!
Они были молоды и не боялись смерти, верили в свое бессмертие. Не буду рассказывать о дальнейших событиях первого в России открытого выступления с оружием в руках против самодержавия — они широко известны. Кому из образованных современников не видятся лица из фаланги героев — людей, без подвига которых невозможно представить историю России, историю нашего Отечества? И все же, глядя, как исчезают за снежной пеленой знакомые по школьным учебникам облики первых русских революционеров, еще раз перебираю в памяти известные даты, факты, имена— и понимаю с предельной отчетливостью, что ничего о них не знаю.